Для тех, кто хочет верить разумно
Киевская Русь > Журнал «Камо грядеши» > Выпуск №3 (23) от 09.2003 > Видные деятели русской эмиграции 8

Выпуск №3 (23) от 09.2003

Видные деятели русской эмиграции 8


Владимир Николаевич Лосский (1903–1958) – один из самых выдающихся православных богословов XX века. Сын знаменитого русского философа – Николая Онуфриевича Лосского. Владимир Николаевич учился в Петроградском университете, эмигрировал из России в 1922 году. В Праге он занимался в семинаре у Н. П. Кондакова, после переезда в Париж изучал и преподавал средневековую историю и философию, а затем богословие. В 1928 году он становится членом Фотиевского братства. Владимир Николаевич был профессором Свято-Сергиевского Православного института в Париже, а также вел курсы догматического богословия и церковной истории в Свято-Дионисиевском богословском институте. Во время второй мировой войны был участником французского Сопротивления. Владимир Николаевич активно участвовал в работе Содружества Св. Албания и Св. Сергия Радонежского. Автор знаменитых книг о богословии православной церкви: «Очерк мистического богословия восточной церкви» и «Догматическое богословие».

О. Евграф Ковалевский (1905–1970) сделал героическую попытку создания Французской Православно-Католической церкви и стал впоследствии ее епископом (епископ Жан). Прекрасный и оригинальный проповедник, он был также одно время ректором богословского института Св. Дионисия в Париже (основан в 1944 году). Его брат Максим (р. 1903), математик, статистик, композитор, был известен как талантливый регент.

Владимир Николаевич Лосский

О. Михаил Фортунато: Что за человек был Владимир Николаевич Лосский? Он был незаурядным, правда?

Митрополит Антоний: Да, во-первых, он был сыном своего отца, который был философом и очень утонченным культурным человеком, но который, насколько я его помню, не «втирал» в других свою ученость. Он был прост, естественен, с ним можно было посидеть, поговорить и не догадаться, что он профессиональный философ и писатель. Это была очень привлекательная черта. И он мог говорить на человеческом языке, как говаривал владыка Филарет — не на «птичьем языке». И поэтому и Владимир Николаевич говорил на нормальном русском языке. Даже когда он читал доклады, они были не усложненными. Книги, которые он написал, вам всем известны. У меня есть целый ряд докладов, которые он читал по-французски о православном богословии. Он всегда свои доклады писал, он никогда не читал экспромтом. Он готовился к каждому докладу молитвой, исповедью, причащением. Для него писать доклад или книгу было исповеданием, исповеданием веры. Это не было культурным упражнением.

Владимир Николаевич был очень прост в обращении. Он был очень такой с виду серьезный, по-бетховенски немножко так выглядел. Он был остроумным, мог сострить. Однажды он рассказывал, что шел на лекцию Ж.-П. Сартра и не мог вспомнить адреса. Он шел по улице и думал: «В какой дом мне войти?» И тут он видит: какой-то человек бредет перед ним и заворачивает в какой-то подъезд. И Владимир Николаевич подумал, что если он туда бредет, значит это не там. Потом оказалось, что это Сартр. Другой случай был в 1947 или в 1948 году на съезде Содружества св. Албания и св. Сергия. Его спросили, что он думает о Сартре, — а Сартр написал две книги в свое время, кроме других, «Бытие и ничтожество» и «Тошнота», — и он сказал, что его можно определить так: Сартр смотрит на свое существо, бытие, видит свое ничтожество и ему делается тошно.

о. М.: У Владимира Николаевича было большое почитание страны, которая его приняла, Франции. Это удивительная вещь, мне кажется.

м. А.: Это удивительная вещь, потому что он, кажется, был единственным в этой среде. Это особенно видно из его книжки «Семь дней путешествия по Франции». Он принял Францию, уважал ее так, как никто из нас ее не уважал.

о. М.: Что он в ней видел? Видел ли он святость?

м. А.: Он видел святость, а с другой стороны, он кончил Сорбонну по факультету Средневековья. Средневековье было очень богатой эпохой во Франции. Люди, которые занимаются Средневековьем, видят в нем то, что в современности не видно. И у него была большая средневековая культура, он видел Францию в свете этого прошлого, становления, углубления и постепенного расцветания и, конечно, трагедии XX века.

о. М.: А стал ли он французом?

м. А.: Да, ты имеешь в виду гражданство?

о. М.: Нет, я говорю о душе.

м. А.: Я думаю, что он остался русским и стал французом одновременно. У него была такая открытость, что когда ты его встречал, то тебе и в голову не приходило его отношение ко Франции. Он был русским до дна. Но с другой стороны, когда ты с ним говорил о Франции, о французской культуре… И особенно он видел во Франции продолжение православия, галликанства. И французское благочестие, французская религиозность — он в них видел очень много общего с православием.

о. М.: То есть он отмежевывал французскую духовную традицию от латинской, римской традиции.

м. А.: Да.

о. М.: Это очень ценно для нас, в частности, православных, живущих на Западе, что мы живем на святой земле, на христианской земле.

м. А.: Определенно, на православной земле. Когда я говорю «на православной земле», можно понять, что я хочу сказать, что мы – православные, а другие – отщепенцы. Он этого не чувствовал, он просто видел корни православия вокруг. Он, конечно, был богословски очень ясновидящим, он, конечно, не принимал католичество за православие или протестантизм за православие, но он видел в них корни. Я думаю, он бы принял вполне то, что владыка Иоанн Вендланд сказал, когда мы вступили во Всемирный Совет Церквей, что мы не приносим новую веру, мы приносим исконную православную веру, которую вы отчасти утратили – принесите те плоды, которые мы не сумели принести. И у него было это сознание. Но, с другой стороны, у него было очень острое сознание богословских расхождений, разницы. Но, скажем, у него было больше полемичности внутри православия, чем вне, потому что он, скажем, считал, что отец Сергий Булгаков извращает православие, что это трагедия. Католик – это тот, кто еще не открылся православию, или же то православие, которое там было исконно, отчасти помрачилось, но это было не отступление.

О. Евграф Ковалевский

О. М.: Какую разницу можно усмотреть между позицией Владимира Николаевича Лосского и отца Евграфа Ковалевского, который ту же цель преследовал и который был его современником и даже сверстником? Они принадлежали тому же поколению русских православных людей, которые приехали на Запад в двадцать лет, то есть они приехали сформировавшимися, но еще очень и очень молодыми. И здесь они начали действовать, служить и работать.

м. А.: Есть такое древнее присловье: об усопших только хорошее говорить надо, а на твой вопрос очень трудно ответить в этих рамках, потому что если сравнивать Лосского и Евграфа, то можно сказать, что Лосский был правдой, в нем была абсолютная цельность, я не хочу сказать, что он никогда ни в чем не ошибался, но в нем не было никакого расчета. Евграф был готов защитить православие, порой любым способом. Я помню, было собрание «фотиевцев» у Jacques Maritain группы католиков – я тогда не участвовал, я был слишком молод. Они спорили о чем-то, и вдруг Евграф сказал: «Да как же вы говорите? Вот что говорит святой Василий Великий…» И он этим решил вопрос, православные победили. И когда они выходили, Владимир Николаевич говорит: «Ну, Евграф, знаешь, тебя осенил Дух Святой». Евграф ему ответил: «На самом деле Дух Святой осенил, Василий Великий ничего подобного не говорил». Он это выдумал тут же, для того, чтобы победу одержать.

о. М.: Можно ли сказать, что отец Евграф был по сути православный и желал блага Церкви?

м. А.: Он желал блага Церкви, он был глубоко православным, но он был готов идти порой на неправду для того, чтобы человека убедить. Я помню, когда он приезжал на съезд Содружества, он нам говорил о том, как сейчас растет западное православие. Он говорил, как оно растет, купола растут и так далее. И потом я ему говорю: «Евграф, что ты нам рассказал? Ничего у тебя этого нет!» А он отвечает: «Это неважно, я показываю людям купола в небе, и, глядя на эти купола, они начинают строить фундамент, а потом и остальное построят». И поэтому было порой трудно с ним. Он был готов пойти на обман, на неточность, на неправду, для того, чтобы послужить тому, что он считал больше и важнее этого. Но с другой стороны, он был готов жить впроголодь за свою идею. Я помню, как-то он был у нас, и мы сидели у меня в комнате. Я на него посмотрел, он был одет в довольно элегантную куртку и очень видную, элегантную рубашку, и говорю: «Что случилось, откуда у тебя такая прекрасная рубашка?» Он говорит: «Я тебе покажу». И тут он снял куртку, и у него только эта часть рубашки была, все остальное было привязано веревками. Он жил впроголодь и трудно, когда нужно было ради идеи. Но он был скользкий в этом смысле, и это очень жалко, потому что вокруг него создалось скользкое движение.

о. М.: А что можно доброго о нем сказать?

м. А.: Я думаю, что можно все сказать доброе. Он был удивительной доброты человек. Он был готов отдать последнее, что только у него было, он верил в православие до готовности умереть за него, хотя бы с голоду. Он был готов любого человека подобрать и его вдохновить верой в Бога и открыть перед ним какие-то пути. Но у него был двойной размах. Я помню, Лосский как-то сказал: Евграф как маятник, если он в одну сторону далеко уходит, то и в другую идет очень далеко.

Он не боялся строить, я даже бы сказал, на неправде. Это нас очень разделило. Он сначала был в Патриаршей Церкви. Потом его назначили к владыке Иринею в Winnaert, его поставили священником для этого. И когда владыка Ириней умер, то он унаследовал его работу и был вдохновением этой работы. Вначале она была чиста и прекрасна. Потом он стал стараться расширить работу и всякому человеку дать возможность приступить к православию, если он даже к этому не готов. Я помню, как он убеждал еврея одного причаститься на Пасху, потому что «Пасха – это ни что иное как еврейская пасха, ставшая христианской». Он ожидал того, что тот еврей испытает что-то неповторимое во время причащения и станет православным.

о. М.: Мне однажды Леонид Александрович Успенский говорил, что отец Евграф был чрезвычайно способным человеком, но он все время слишком торопился. Это все равно, как если посадишь укроп – и он собирает этот укроп, как только он появится из земли – и ничего не оставалось.

м. А.: Я думаю что, к несчастью, он так создавал свою церковь, он хотел, чтобы она разрослась быстро. Он создавал приходы по всей Франции. Когда я был экзархом РПЦ в Западной Европе, он обратился с просьбой, что вот ему бы вернуться в Московскую Патриархию. Я ему говорю: «Хорошо, составь список своего духовенства и список своих приходов – где, сколько их и сколько народу в каждом приходе». И оказалось колоссальное количество народа. Я не был готов верить Евграфу на слово и поэтому проверил. И оказалось, что он записал всех прихожан каждого прихода во все приходы. Получалось, что был полный список прихожан, и этот полный список переходил из прихода в приход, так что получалось действительно очень большое число.

о. М.: И его не приняли?

м. А.: Его не приняли. Я был против этого, и многие другие были против этого. Я думаю, что надо было нам в то время гораздо больше с ним сотрудничать и попробовать помочь в этом отношении. Максим Ковалевский, его брат, был правдивым и прямым. Но он был его братом, он стоял горой за него – вот и все. Очень жалко, что мы слишком быстро его отстранили вместе с его окружением. Я думаю теперь, что надо было больше пробовать с ними общаться. Когда я был экзархом, было уже слишком поздно, уже невозможно. Тогда он ушел из Московской Патриархии, потом ушел к владыке Владимиру (Константинопольский Патриархат), когда оказались трудности, он быстро ушел оттуда, перешел в Зарубежную Церковь, а потом с него сняли сан в Зарубежной Церкви. Тогда он объявил, что они незаконные, и поэтому он остался в сане и перешел в Румынскую Церковь. Румыны в этом смысле приняли его легкомысленно. Я говорил с их епископом, который мне сказал: «Знаете что, у меня приходов нет во Франции. Я их принял, и у меня оказалось одиннадцать приходов. Если окажется что-нибудь не то, мы их выкинем и ничего не потеряем, потому что все равно не наши». И это было очень грустно.

Евграфа Ковалевского можно было любить, можно было не соглашаться с ним, можно было отрицательнейшим образом относиться к его деятельности, а любить его можно было, потому что в нем был такой огонь и такое желание добра. Ну и культура, конечно.

Я помню, Владимир Николаевич Лосский, когда Евграф стал уже строить вещи по-своему, мне как-то сказал: «Жалко, что Евграфу дали священство. Потому что дать священство Евграфу – это все равно, что дать револьвер человеку с психическим расстройством». Это было его заключение уже напоследок, не вначале. Вначале он стоял за него. Он ушел, конечно, из Фотиевского братства, и Максим тоже ушел.

Подготовил Олег Беляков

Сурожский листок 342

Дата публикации: 28.05.2004